Что языки чесать?
Перед землею крымской
совесть моя чиста.
Крупные виноградины...
Дует с вершин свежо.
Я никого не грабил.
Я ничего не жег.
Плевать я хотел на тебя, Ливадия,
и в памяти плебейской
не станет вырисовываться
дворцами с арабесками
Алупка воронцовская.
Дубовое вино я
тянул и помнил долго.
А более иное
мне памятно и дорого.
Волны мой след кропили,
плечи царапал лес.
Улочками кривыми
в горы дышал и лез.
Думал о Крыме: чей ты,
кровью чужой разбавленный?
Чьи у тебя мечети,
прозвища и развалины?
Проверить хотелось версийки
приехавшему с Руси:
чей виноград и персики
в этих краях росли?
Люди на пляж, я — с пляжа,
там, у лесов и скал,
«Где же татары?» — спрашивал,
все я татар искал.
Шел, где паслись отары,
желтую пыль топтал,
«Где ж вы,— кричал,— татары?»
Нет никаких татар.
А жили же вот тут они
с оскоминой о Мекке.
Цвели деревья тутовые,
и козочки мекали.
Не русская Ривьера,
а древняя Орда
жила, в Аллаха верила,
лепила города.
Кому-то, знать, мешая
зарей во всю щеку,
была сестра меньшая
Казани и Баку.
Конюхи и кулинары,
радуясь синеве,
песнями пеленали
дочек и сыновей.
Их нищета назойливо
наши глаза мозолила.
Был и очаг, и зелень,
и для ночлега кров...
Слезы глаза разъели им,
выстыла в жилах кровь.
Это не при Иване,
это не при Петре:
сами небось припевали:
«Нет никого мудрей».
Стало их горе солоно.
Брали их целыми селами,
сколько в вагон поместится.
Шел эшелон по месяцу.
Девочки там зачахли,
ни очаги, ни сакли.
Родина оптом, так сказать,
отнята и подарена,—
и на земле татарской
ни одного татарина.
Живы, поди, не все они:
мало ль у смерти жатв?
Где-то на сивом Севере
косточки их лежат.
Кто помирай, кто вешайся,
кто с камнем на конвой,—
в музеях краеведческих
не вспомнят никого.
Сидит начальство важное:
«Дай,— думает,— повру-ка».
Вся жизнь брехнею связана,
как круговой порукой.
Теперь, хоть и обмолвитесь,
хоть правду кто и вымолви,—
чему поверит молодость?
Все верные повымерли.
Чепухи не порите-ка.
Мы ведь все одноглавые.
У меня — не политика.
У меня — этнография.
На ладони прохукав,
спотыкаясь, где шел,
это в здешних прогулках
я такое нашел.
Мы все привыкли к страшному,
на сковородках жариться.
У нас не надо спрашивать
ни доброты ни жалости.
Умершим — не подняться,
не добудиться умерших...
но чтоб целую нацию —
это ж надо додуматься...
А монументы Сталина,
что гнул под ними спину ты,
как стали раз поставлены,
так и стоят нескинуты.
А новые крадутся,
честь растеряв,
к власти и к радости
через тела.
А вражьи уши радуя,
чтоб было что писать,
врет без запинки радио,
тщательно врет печать.
Когда же ты родишься,
в огне трепеща,
новый Радищев —
гнев и печаль?
Борис Чичибабин
"Крымские прогулки"
1961
"Chuzhie stihi" is "Somebody Else's Poetry" in Russian. The choice is hectic; the poems are posted absolutely voluntarily, according to my taste and daily impressions. Many of them I know by heart, regularly murmuring them in the course of my daydreaming, but often I fish out of the Net peculiar verses that tune into my current mood.
Показаны сообщения с ярлыком Чичибабин. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком Чичибабин. Показать все сообщения
понедельник, августа 18, 2014
вторник, января 22, 2008
Уходит в ночь мой траурный трамвай.
Мы никогда друг другу не приснимся.
В нас нет добра, и потому давай
простимся.
Кто сочинил, что можно быть вдвоем,
лишившись тайн в пристанище убогом,
в больном раю, что, верно, сотворен
не Богом?
При желтизне вечернего огня
как страшно жить и плакать втихомолку.
Четыре книжки вышло у меня.
А толку?
Я сам себе растлитель и злодей,
и стыд и боль как должное приемлю
за то, что все придумывал — людей
и землю.
А хуже всех я выдумал себя.
Как мы в ночах прикармливали зверя,
как мы за ложь цеплялись, не любя,
не веря.
Как я хотел хоть малое спасти.
Но нет спасенья, как прощенья нету.
До судных дней мне тьму свою нести
по свету.
Я все снесу. Мой грех, моя вина.
Еще на мне и все грехи России.
А ночь темна, дорога не видна...
Чужие...
Страшна беда совместной суеты,
и в той ничто беде не помогло мне.
Я зло забыл. Прошу тебя: и ты
не помни.
Возьми все блага жизни прожитой,
по дням моим пройди, как по подмостью.
Но не темни души своей враждой
и злостью.
Борис Чичибабин
1967
В нас нет добра, и потому давай
простимся.
Кто сочинил, что можно быть вдвоем,
лишившись тайн в пристанище убогом,
в больном раю, что, верно, сотворен
не Богом?
При желтизне вечернего огня
как страшно жить и плакать втихомолку.
Четыре книжки вышло у меня.
А толку?
Я сам себе растлитель и злодей,
и стыд и боль как должное приемлю
за то, что все придумывал — людей
и землю.
А хуже всех я выдумал себя.
Как мы в ночах прикармливали зверя,
как мы за ложь цеплялись, не любя,
не веря.
Как я хотел хоть малое спасти.
Но нет спасенья, как прощенья нету.
До судных дней мне тьму свою нести
по свету.
Я все снесу. Мой грех, моя вина.
Еще на мне и все грехи России.
А ночь темна, дорога не видна...
Чужие...
Страшна беда совместной суеты,
и в той ничто беде не помогло мне.
Я зло забыл. Прошу тебя: и ты
не помни.
Возьми все блага жизни прожитой,
по дням моим пройди, как по подмостью.
Но не темни души своей враждой
и злостью.
Борис Чичибабин
1967
вторник, февраля 07, 2006
Никнет ли, меркнет ли дней синева —
на небе горестном
шепчут о вечном родные слова
маминым голосом.
Что там — над бездною судеб и смут,
ангелы, верно, там?
Кто вы, небесные, как вас зовут?
— Пушкин и Лермонтов.
В скудости нашей откуда взялись,
нежные, во свете?
— Все перевесит блаженная высь...
— Не за что, Господи!
Сколько в стремнины, где кружит листва,
спущено неводов,—
а у ранимости лика лишь два —
Пушкин и Лермонтов.
Детский, о Боже, младенческий зов...
Черепом — в росы я...
Здесь их обоих — на месте, как псов,
честные взрослые.
Вволю ль повыпито водочки злой,
пуншей и вермутов?
Рано вы русскою стали землей,
Пушкин и Лермонтов.
Что же в нас, люди, святое мертво?
Кашель, упитанность.
Злобные алчники мира сего,
как же любить-то нас?
Не зарекайтесь тюрьмы и сумы —
экая невидаль!
Сердцу единственный выход из тьмы —
Пушкин и Лермонтов.
Два белоснежных, два темных крыла,
зори несметные,—
с вами с рожденья душа обрела
чары бессмертия.
Господи Боже мой, как хорошо!
Пусто и немотне.
До смерти вами я заворожен,
Пушкин и Лермонтов.
Крохотка неба в тюремном окне...
С кем перемолвитесь?..
Не было б доли, да выпала мне
вечная молодость.
В дебрях жестокости каждым таясь
вздохом и лепетом,
только и памяти мне — что о вас,
Пушкин и Лермонтов.
Страшно душе меж темнот и сует,
мечется странница.
В мире случайное, имя "поэт"
в Вечности славится.
К чуду бессуетной жизни готов,
в радость уверовав,
весь я в сиянии ваших стихов,
Пушкин и Лермонтов.
Борис Чичибабин
"Пушкин и Лермонтов"
1979
шепчут о вечном родные слова
маминым голосом.
Что там — над бездною судеб и смут,
ангелы, верно, там?
Кто вы, небесные, как вас зовут?
— Пушкин и Лермонтов.
В скудости нашей откуда взялись,
нежные, во свете?
— Все перевесит блаженная высь...
— Не за что, Господи!
Сколько в стремнины, где кружит листва,
спущено неводов,—
а у ранимости лика лишь два —
Пушкин и Лермонтов.
Детский, о Боже, младенческий зов...
Черепом — в росы я...
Здесь их обоих — на месте, как псов,
честные взрослые.
Вволю ль повыпито водочки злой,
пуншей и вермутов?
Рано вы русскою стали землей,
Пушкин и Лермонтов.
Что же в нас, люди, святое мертво?
Кашель, упитанность.
Злобные алчники мира сего,
как же любить-то нас?
Не зарекайтесь тюрьмы и сумы —
экая невидаль!
Сердцу единственный выход из тьмы —
Пушкин и Лермонтов.
Два белоснежных, два темных крыла,
зори несметные,—
с вами с рожденья душа обрела
чары бессмертия.
Господи Боже мой, как хорошо!
Пусто и немотне.
До смерти вами я заворожен,
Пушкин и Лермонтов.
Крохотка неба в тюремном окне...
С кем перемолвитесь?..
Не было б доли, да выпала мне
вечная молодость.
В дебрях жестокости каждым таясь
вздохом и лепетом,
только и памяти мне — что о вас,
Пушкин и Лермонтов.
Страшно душе меж темнот и сует,
мечется странница.
В мире случайное, имя "поэт"
в Вечности славится.
К чуду бессуетной жизни готов,
в радость уверовав,
весь я в сиянии ваших стихов,
Пушкин и Лермонтов.
Борис Чичибабин
"Пушкин и Лермонтов"
1979
пятница, марта 25, 2005
Между печалью и ничем
мы выбрали печаль.
И спросит кто-нибудь: "зачем?",
а кто-то скажет: "жаль".
И то ли чернь, а то ли знать,
смеясь, махнет рукой.
А нам не время объяснять
и думать про покой.
Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячу земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет Божий хмель.
Нам - как дышать,- приняв печать
гонений и разлук,-
огнем на искру отвечать
и музыкой - на звук.
И обреченностью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.
Мы оставляем души здесь,
чтоб некогда Господь
простил нам творческую спесь
и ропщущую плоть.
И нам идти, идти, идти,
пока стучат сердца,
и знать, что нету у пути
ни меры, ни конца.
Когда к нам ангелы прильнут,
лаская тишиной,
мы лишь на несколько минут
забудемся душой.
И снова - за листы поэм,
за кисти, за рояль,-
между печалью и ничем
избравшие печаль.
Борис Чичибабин
1977
И спросит кто-нибудь: "зачем?",
а кто-то скажет: "жаль".
И то ли чернь, а то ли знать,
смеясь, махнет рукой.
А нам не время объяснять
и думать про покой.
Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячу земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет Божий хмель.
Нам - как дышать,- приняв печать
гонений и разлук,-
огнем на искру отвечать
и музыкой - на звук.
И обреченностью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.
Мы оставляем души здесь,
чтоб некогда Господь
простил нам творческую спесь
и ропщущую плоть.
И нам идти, идти, идти,
пока стучат сердца,
и знать, что нету у пути
ни меры, ни конца.
Когда к нам ангелы прильнут,
лаская тишиной,
мы лишь на несколько минут
забудемся душой.
И снова - за листы поэм,
за кисти, за рояль,-
между печалью и ничем
избравшие печаль.
Борис Чичибабин
1977
суббота, ноября 27, 2004
В январе на улицах вода,
темень с чадом.
Не увижу неба никогда
сердцем сжатым.
У меня из горла не слова -
боли комья.
В жизни так еще не тосковал
ни по ком я.
Ты стоишь, как Золушка, в снегу,
ножки мочишь.
Улыбнись мне углышками губ,
если сможешь.
В январе не отыскать следов,
сны холонут.
Отпусти меня, моя любовь,
камнем в омут.
Мне не надо больше смут и бед,
славы, лени.
Тихо душу выдохну тебе
на колени.
Упаду на них горячим лбом -
ох, как больно!
Вся земля не как родильный дом,
а как бойня.
В первый раз приходит Рождество
в черной роли.
Не осталось в мире ничего,
кроме боли...
И в тоске, и в смерти сохраню
отблеск тайны.
Мы с тобой увидимся - в раю.
До свиданья.
Борис Чичибабин
1989
Не увижу неба никогда
сердцем сжатым.
У меня из горла не слова -
боли комья.
В жизни так еще не тосковал
ни по ком я.
Ты стоишь, как Золушка, в снегу,
ножки мочишь.
Улыбнись мне углышками губ,
если сможешь.
В январе не отыскать следов,
сны холонут.
Отпусти меня, моя любовь,
камнем в омут.
Мне не надо больше смут и бед,
славы, лени.
Тихо душу выдохну тебе
на колени.
Упаду на них горячим лбом -
ох, как больно!
Вся земля не как родильный дом,
а как бойня.
В первый раз приходит Рождество
в черной роли.
Не осталось в мире ничего,
кроме боли...
И в тоске, и в смерти сохраню
отблеск тайны.
Мы с тобой увидимся - в раю.
До свиданья.
Борис Чичибабин
1989
понедельник, ноября 15, 2004
Живу на даче. Жизнь чудна.
Свое повидло...
А между тем еще одна
душа погибла.
У мира прорва бедолаг,-
о сей минуте
кого-то держат в кандалах,
как при Малюте.
Я только-только дотяну
вот эту строчку,
а кровь людская не одну
зальет сорочку.
Уже за мной стучатся в дверь,
уже торопят,
и что ни враг - то лютый зверь,
что друг - то робот.
Покойся в сердце, мой Толстой
не рвись, не буйствуй,-
мы все привычною стезей
проходим путь свой.
Глядим с тоскою, заперты,
вослед ушедшим.
Что льда у лета, доброты
просить у женщин.
Какое пламя на плечах
с ним нету сладу,-
Принять бы яду натощак
принять бы яду.
И ты, любовь моя, и ты -
ладони, губы ль -
от повседневной маеты
идешь на убыль.
Как смертью веки сведены,
как смертью - веки,
так все живем на свете мы
в Двадцатом веке.
Не зря грозой ревет Господь
в глухие уши:
- Бросайте все! Пусть гибнет плоть.
Спасайте души!
Борис Чичибабин
1966
А между тем еще одна
душа погибла.
У мира прорва бедолаг,-
о сей минуте
кого-то держат в кандалах,
как при Малюте.
Я только-только дотяну
вот эту строчку,
а кровь людская не одну
зальет сорочку.
Уже за мной стучатся в дверь,
уже торопят,
и что ни враг - то лютый зверь,
что друг - то робот.
Покойся в сердце, мой Толстой
не рвись, не буйствуй,-
мы все привычною стезей
проходим путь свой.
Глядим с тоскою, заперты,
вослед ушедшим.
Что льда у лета, доброты
просить у женщин.
Какое пламя на плечах
с ним нету сладу,-
Принять бы яду натощак
принять бы яду.
И ты, любовь моя, и ты -
ладони, губы ль -
от повседневной маеты
идешь на убыль.
Как смертью веки сведены,
как смертью - веки,
так все живем на свете мы
в Двадцатом веке.
Не зря грозой ревет Господь
в глухие уши:
- Бросайте все! Пусть гибнет плоть.
Спасайте души!
Борис Чичибабин
1966
понедельник, октября 18, 2004
Меня одолевает острое
и давящее чувство осени.
Живу на даче, как на острове.
и все друзья меня забросили.
Ни с кем не пью, не философствую,
забыл и знать, как сердце влюбчиво.
Долбаю землю пересохшую
да перечитываю Тютчева.
В слепую глубь ломлюсь напористо
и не тужу о вдохновении,
а по утрам трясусь на поезде
служить в трамвайном управлении.
В обед слоняюсь по базарам,
где жмот зовет меня папашей,
и весь мой мир засыпан жаром
и золотом листвы опавшей...
Не вижу снов, не слышу зова,
и будням я не вождь, а данник.
Как на себя, гляжу на дальних,
а на себя - как на чужого.
С меня, как с гаврика на следствии,
слетает позы позолота.
Никто - ни завтра, ни впоследствии
не постучит в мои ворота.
Я - просто я. А был, наверное,
как все, придуман ненароком.
Все тише, все обыкновеннее
я разговариваю с Богом.
Борис Чичибабин
1965
Живу на даче, как на острове.
и все друзья меня забросили.
Ни с кем не пью, не философствую,
забыл и знать, как сердце влюбчиво.
Долбаю землю пересохшую
да перечитываю Тютчева.
В слепую глубь ломлюсь напористо
и не тужу о вдохновении,
а по утрам трясусь на поезде
служить в трамвайном управлении.
В обед слоняюсь по базарам,
где жмот зовет меня папашей,
и весь мой мир засыпан жаром
и золотом листвы опавшей...
Не вижу снов, не слышу зова,
и будням я не вождь, а данник.
Как на себя, гляжу на дальних,
а на себя - как на чужого.
С меня, как с гаврика на следствии,
слетает позы позолота.
Никто - ни завтра, ни впоследствии
не постучит в мои ворота.
Я - просто я. А был, наверное,
как все, придуман ненароком.
Все тише, все обыкновеннее
я разговариваю с Богом.
Борис Чичибабин
1965
Подписаться на:
Сообщения (Atom)